Основания «естественной религии»
Одной из наиболее фундаментальных категорий, работающей на уровне подсознания, является категория «порядка вещей». Большинство обывателей знакомы с этим понятием из обиходной речи; они не придают ему ни философского, ни тем более сакрального, метафизического значения. Люди думают, что упоминание о порядке вещей есть просто необходимая коррекция собственных реакций на происходящее, собственного повседневного поведения. Например, нужно занести взятку в высокий кабинет — таков порядок вещей. Арестовали за антиправительственные высказывания — нормально, это же в порядке вещей! Примерно так, как ожидание того, что до тебя докатится звук грома после того, как в небе полыхнёт зарница.
Убеждённость в том, что есть некий порядок вещей, который растёт как бы сам из себя натуральным образом, проявляется в повседневном социальном пространстве как некий симптом инфантилизма. Благодаря такому инфантилизму публика долго полагала — а некоторые и сейчас полагают, — что слышимое, видимое и читаемое ими в СМИ — это безличный установочный голос самих фактов, объясняющих про себя через телевидение и газеты, что они такое и как их следует понимать. Лишь постепенно, с крушением то одного, то другого ближнего «порядка вещей», в сознание людей закрадывалось подозрение, что информация, потребляемая ими, есть продукт чьей-то намеренной воли, чаще всего, злой.
Манипуляция электоратом через пропаганду также основана на стихийной укоренённости в людской натуре веры в порядок вещей. Люди знают, что некий кандидат является запредельной сволочью. Он антипатичен подавляющему большинству. Но частотность появления его физиономии на экране, масса расклеенных с этой физиономией афиш, всевозможные растяжки, уличные митинги в его поддержку и прочие очевидные и прозрачные для экспертов технологии заставляют массу голосовать за неприемлемого для неё персонажа. Почему? Да потому, что на уровне «подкорки» масса считает, что это не конкретные политические заговорщики на украденные у народа же деньги осуществляют продвижение мерзавца; нет, они думают, что это как бы сама безличная среда, сам «порядок вещей» демонстрирует им данную личину с каждого фонарного столба и с каждого телевизора, и смиряются с этим как конфуцианский китаец с волей Неба. Такая психотехника называется «импринтингом», возможным лишь при принятии объектами импринтинга концепции порядка вещей. Собственно говоря, именно эта концепция и служит водоразделом между двумя главными, но совершенно не равными по численности и весу, группами людей: теми, кто принимают «порядок вещей», и теми, кто его отвергает. На фоне этих полярных установок возможны нюансы, степени, переходы... и те, и другие могут занимать свои позиции как сознательно, так и инстинктивно. Самое главное — это то, что между двумя этими великими, испокон веков существующими партиями, идёт непримиримое противоборство, в котором невозможны компромиссы и перемирия.
Но что же это такое — «порядок вещей»? Есть цинично шутливые интерпретации этого в сниженном анекдотическом жанре, например, «закон бутерброда». Есть и пафосное видение, где порядок вещей предстаёт трагическим роком. В любом случае, сознательный опыт столкновения с ним есть то, что делает человека «взрослым», а отсутствие знания, осознания представления о порядке вещей (неважно, с принятием его или с отрицанием) оставляет человека на стадии наивного подростка с неискоренимой тенденцией наступать вновь и вновь на любые грабли, предложенные обстоятельствами.
Проще говоря, осознание концепции порядка вещей отличает западного человека вообще от восточного человека вообще. Наблюдатели не раз обращали внимание — кто со злорадным недоброжелательством, а кто и с индифферентным любопытством — на то, что восточные люди отличаются неискоренимым оптимизмом, незамутнённым жизнелюбием, слабостью аналитического аппарата в силу пристрастности и мотивированности своих логических суждений оценочными этическими категориями. Для восточных людей существует на уровне инстинкта дихотомия «хороший—плохой», для них существует «Благо» как самоочевидная, из себя растущая данность, которая аксиоматична, не требует доказательств, оправдания и защиты. «Теодицея» (апология божества) для восточного человека вещь абсурдная и провокационно бессмысленная. Как можно оправдывать то, что не нуждается в оправданиях? Это всё равно, что доказывать, что «Благо» — благое!
А мысль о том, что благо может быть подвергнуто критике и отвергнуто именно на том основании, что оно благое — и вовсе не укладывается в сознание восточного человека. Для него это даже не сатанизм, а что-то вроде «квадратного круга».
Таким на Западе, наверное, был архаичный эллин из той эпохи, которую Маркс называл «детством человечества». Смеющееся детство на берегу ласковых волн Средиземного моря, в котором не водится ни жестоких скатов, ни смертельных медуз, ни акул (в отличие, например, от Красного моря). Правда уже и в архаичные времена погромыхивал дальний гром, дошедший до нас в виде стенаний тени Ахилла в подземном Аиде или неоднозначных приключений Одиссея в ходе его странствий... Но героический вызов силам Рока был возможен в эллинистическом эпосе именно потому, что там не было римской идеи «порядка вещей»!
Ordo rerum — «порядок вещей» — вот то, с чего начинается подлинный Запад. Это чисто римская идея. Что, во-первых, означает в данном случае «вещь»? Почему порядок имеет отношение именно к вещам, а не, например, к мыслям, чувствам... душам, наконец? Потому что «вещь» — это объективация, она внеположна зыбкому индивидуальному самоощущению, мигу здесь-присутствия. Вещь противостоит тому, что может определяться хотением; она есть неподвластная личной воле сконцентрированная инерция. Вещь есть не-Дух.
Именно по отношению к вещам выступает в своей безусловной значимости концепция порядка. Потом этот порядок может быть распространён и на индивидуальное, субъективное... Организации могут подлежать впоследствии мысли и чувства. Но сначала организация мира возникает как безусловная взаимосвязь объектов абсолютно противоположных человеческой личности, и при этой своей противоположности, безусловно, превосходящих её.
Гениальным выразителем римского концепта «порядка вещей» был Лукреций со своей поэмой в шести книгах «De Rerum Natura» («О природе вещей»). Лукреций, кстати, был и единственным заслуживающим упоминания философом римского мира. Его поэма в определённой мере предвосхищает бюхнеров и молешоттов — материалистов 19-го столетия, которыми так зачитывались базаровы и верховенские-младшие. Лукреций описывает мир как пустоту, в которой летают атомы. Различные комбинации этих атомов образуют людей, животных и прочее (вплоть до самих «богов» — не более чем соединения наиболее тонких и лёгких атомов). В отличие от восточных метафизик, например, буддизма, где «пустота» является главной категорией, в видении Лукреция — римском видении — пустота есть просто протяжённость, игровая площадка для атомов. Главными в его понимании являются как раз они, атомы. Они-то и есть настоящие «вещи», которые в своей сути просты и неизменны, в отличие от комбинаций, в которые они вступают. Принципиально то, что в бесконечном процессе этого атомарного движения нет никакой телеологии. Иными словами, из порядка вещей исключены «цель» и «смысл». Это просто есть — и всё! Мы существуем в качестве случайной преходящей комбинации вечных атомов. Это надо принять как «порядок вещей».
Римская идея начинается именно отсюда. Порядок вещей находится по ту сторону добра и зла. Он вне оценочных категорий. Но это не значит, что он внеэтичен: римская этика как раз постулирует, что именно этот порядок вещей, внутри которого правит абсолютное отсутствие смысла, имеющее объективную независимую и совершенно индифферентную к частному хотению природу, должен быть принят как высший императив. Римлянин возвышается до божества, принимая тотальность внешнего произвола как форму высшей организации. Именно в этом принятии — и только в нём — хаос броуновского движения становится имперским порядком. Поскольку этот порядок по ту сторону добра и зла — он неумолим. В этом его божественная сила. Отсюда идёт римское понимание закона: dura lex sed lex (жесток закон, однако он — закон).
В конечном счёте, всё-таки принятие порядка вещей порождает некий позитив, свою форму «блага». Это благо обусловленное. «Благом» оказывается чистая сила (как могущество), возникающая из долженствования, утверждаемого через высшую бессмысленность сущего. Предельное выражение эта сила находит в личности человекобога — кесаря. Вот почему его воля есть не продукт политического анализа, целесообразности, наконец, не проявление священной промыслительности; воля кесаря есть декрет Рока. Голос самого порядка вещей, приобрётший человеческую форму.
Именно эта страшная сила — этика римской государственной машины, возглавляемая «зверем из бездны» — ломала «через колено» мягкое прекраснодушие варваров, космос которых был целесообразен и по-своему промыслителен. Варвары были людьми в их детской позитивной чистоте, для которых добро и зло органически вырастали из блаженного самоощущения эмбриона в охранительной утробе матери, которое исчезает от шока появления на холодный враждебный свет.
Эти первичные до-матричные переживания варваром никогда не ставились под вопрос; они для него аксиоматичны, и именно в этом его варварство. Он сталкивался с римлянином, который прошёл путь принятия бессмысленности игры атомов в качестве закона абсолютной силы. Бронзовый клинок страстного органика пересекался с лазерным лучом организованного духовного нигилизма.
Вся история Европы есть история попыток внутреннего преодоления этого римского «нигилистического самоутверждения». Попыток, оказавшихся, в конечном счёте, провальными, как о том свидетельствуют Шопенгауэр и Ницше — два философских знамения поражения телеологии добра в постхристианском мироощущении. После Ницше с его принятием «вечного возвращения равного» (что, в конечном счёте, есть по-новому оформленный концепт римского «порядка вещей»), судьбой Запада мог быть только возврат к «новому Риму» через краткий период культурного распада в постмодерне.
Здесь мы сталкиваемся с интереснейшим феноменом Запада, который во многом объясняет его центральность по отношению к «туземному» фактору и его иммунитет в отношении «человеческого, слишком человеческого». Запад всегда был дихотомичен. Эта дихотомия не проходит через разлом «римское язычество — ближневосточное христианство», она состоит из полюсов, внутренне присущих самой западной почве. Поляризация западного духа — это, с одной стороны, Платон, а с другой, выше упоминавшийся Лукреций. Проблема христианства и его обречённость на западной почве именно в том, что христианская матрица была оформлена в дискурсе Платона. Платон и все его филиации, вплоть до Гегеля — это фундаментальная эллинистическая мысль, которая содержит в себе превращённое «христианство» как частный случай. Основа платонической мысли именно то, что исключается выразителем римского духа Лукрецием — «смысл».
Стержень онтологической интуиции эллинов, являющийся одновременно и ключом к «метафизикам» всех традиционных цивилизаций, это утверждение, что смысл присущ самому бытию, так что бытие и сознание (а также благо) — это одно и то же. В перспективе этой фундаментальной языческой интуиции монотеистические откровения Торы, Корана, и, само собой, то, что формально было принято как собственное знамя Западом — откровение Мессии Иисуса — подверглись неизбежной адаптации, искажению, и, в конечном счёте, социально-политической «смерти». Монотеизм как таковой на Западе умер в младенчестве, не выпутавшись из пелёнок, потому что вместо моисеевой колыбельки он был упакован в гроб пантеистической мудрости.
Следует сказать, что партийная линия Платона—Гегеля на Западе проиграла уже к 1848 году. Лучшим доказательством этого является появление диалектического материализма — бессовестной, хотя и отчаянно смелой попытки объединить Лукреция с Гегелем. Разумеется, такая попытка не может быть более успешной, чем, фигурально выражаясь, «союз белогвардейцев с Красной армией», сколько бы поколений ни прошло после Гражданской войны. «Диамат» был обречён на коллапс как маргинальный философский казус. И если посмотреть на ментальную картину, более или менее доминирующую на современном Западе, мы увидим очевидное торжество Лукреция, потому что сингармонизм Пригожина, теория управляемого хаоса и все прочие моментальные фотоснимки современного западного ума суть ни что иное как модифицированная «De Rerum Natura».
Однако именно эта двухтысячелетняя борьба между Платоном и Лукрецием и породила специфическую «взрослость» западного человека: его амбивалентность, широту, которую Достоевский хотел сузить, искушённость, которую Маркс противопоставлял «смеющимся детям» архаичного Средиземноморья; короче говоря, всю ту специфику европейца, которая делает из него колонизатора, а из всего остального мира — «туземцев». Остальной мир — «Восток» — весь сидит в иллюзии добра, в то время как западный человек 2000 лет бился за оправдание этой иллюзии вопреки холодному отчаянию пустоты, в которой как бильярдные шары сталкиваются дурацкие атомы. Атомы выиграли (на западный взгляд!), но в итоге своей шизофренической духовной истории Запад стал крайне изощрённым.