Курс лекций «Смысл времени». Лекция № 6. Возможна ли политическая теология монотеизма?
Лекция прочитана 18.12.05
ﻡﻳﺤﺮﻟﺍ ﻥﻣﺤﺮﻟﺍﻪﻟﻟﺍ ﻢﺳﺑ
Сегодняшняя лекция называется: «Возможна ли политическая теология монотеизма?». Она представляет собой методологическую преамбулу к двум заключительным лекциям, которые будут прочитаны дальше: «Мышление и тайна: об эзотеризме внесуфийских путей» и последняя лекция «Новый пролетариат и всемирный „град божий“».
Когда мы говорим о политической теологии монотеизма, мы вынуждены заново определить все участвующие в этом высказывания выражения и понятия, прежде всего, конечно, сам монотеизм. Что такое монотеизм с точки зрения политической теологии? Я подчеркиваю, что речь идет не о религиозном чувстве, не об аффективно-религиозной вовлеченности в конфессию тех, кто ее исповедует, а о строгой науке, которая отчуждена от субъективного опыта, от субъективного отношения, от пафоса, и является как бы своеобразной математикой монотеизма. Так вот, что, с точки зрения этой математики монотеизма, есть сам монотеизм?
Прежде всего, посмотрим вглубь смысла и значения шахады. Ее следует понимать не в обычном переводе: «Нет бога кроме Бога» или «Нет божества кроме Аллаха». Это все переводы глубоко неудовлетворительные, поскольку они не учитывают семантическую специфику арабского языка, который в свою очередь был Откровением, данным Всевышним Исмаилу (a. s.). Арабский язык как Откровение несет в себе специфическую глубину, которую можно лишь попытаться воспроизвести в бесчисленных и разнообразных комментариях на других языках. Так вот, ﻪﻠﻠﺍ ﻻﺇ ﻪﻟﺇ ﻻ предполагает драму, глубокое противостояние всякой нейтральной объективной, как бы абсолютизированной божественности со стороны непостижимого Субъекта, имя которого — Аллах. Аллах — это именно личное имя Этого Субъекта, которое нужно понимать не так как обычно это понимают, через перевод, — Бог, пусть даже и с большой буквы, а именно слово «Аллах» нужно понимать как личное имя Этого непостижимого Субъекта, могущего быть данным в человеческом сознании только лишь через Откровение, носителем которого является исключительно Его посланник, пророк, причем, пророк выступает в качестве уникально посланного, и между ним и Всевышним существует тайна отношений, в которую не могут проникнуть те смертные, которым пророк послан. Поэтому мы знаем Всевышнего не так, как мы о Нем думаем, или как Он бы открывался в мистическом опыте, в созерцании и в чем бы то ни было подобном, но только так, как нам о Нем доносит, как нам передает о Нем Его посланник, только так. А дальше уже богатство этого принесенного нам дара, богатство этого, переданного нам, комплекса мы можем интерпретировать, анализировать, пытаться постичь, тем более что он приспособлен и дан именно для нас, для нашего сознания, на человеческом языке, то есть, он не является чем-то таким, что требует сверхъестественных, неестественных свойств. Парадокс этого дара в том, что он непостижим, но открыт для понимания нормальным человеком, может быть понят нормальным человеком, хотя источник этого, природа этого непостижима.
Чудо Откровения заключается еще и в том, что можно указать на явные свидетельства того, что Откровение не является человеческим продуктом, что ни одна фраза Откровения не исходит из человеческого опыта, из человеческих импульсов, из человеческих инстинктов, из того, что может быть сфабриковано и помышлено человеческим сознанием, даже незаурядным. Можем брать любую фразу. На это можно возразить: а как же обычные установления, касающиеся, допустим, взаимоотношений между родственниками, мужем и женой, регламентаций такого законодательного порядка, которые носят вполне рациональный характер? На это я отвечу, что вы должны понять простую вещь: сам рационализм, который нам кажется обычным явлением сегодня, появился в результате Откровения Ислама, потому что рационализма в VII веке среди людей просто не было. Если мы посмотрим на то, каким образом развивается мысль, логическая мысль законодателей в Римской империи, в зороастрийском Иране, посмотрим на Готскую правду, Сакскую правду, то мы увидим там огромное количество вещей, которые нам на сегодняшний день покажутся экзотическими. Например, очень жесткий патриархат римского права, в котором сын и вообще дети считаются собственностью отца, то есть отец как pater familias; фундаментальный деятель римского права — pater familias , отец семейства. Дети полностью в его праве, он может своего сына убить, имеет право — сын его собственность. Это считалось логичным. Я уж не говорю об отношении к невольникам, к рабам. Это логическое право, которое покоится на фундаментальных импульсах человеческой натуры, римское право, до сих пор является основой мирового неисламского законодательства, западного. Более того, американское и английское право есть военно-оккупационное ответвление, так называемое ликторское, обычного римского права, то есть та ветвь права, которая устанавливается легионами в покоренной чуждой стране, где, не стандартная власть, а оккупационная администрация, и из этого оккупационного права развивается прецедентное право Великобритании, а потом уже, соответственно, и Соединенных Штатов. То есть все основывается на римском праве, которое в чистом виде мы сегодня читаем как некое экзотическое чтение.
Хорошо, вы скажете, но есть ведь конфуцианство, оно же этично, рационально. Конфуцианство, хотя оно постоянно призывает к мудрости, к взвешенности, к тому, что правитель должен быть очень спокойным, заботиться о благе подданных, а подданные, в свою очередь, тоже должны быть спокойны и заботиться о том, чтобы правитель сидел на своем месте, но если мы возьмем все это в сумме, вчитаемся, то увидим кошмарный, чудовищный мир муравейника, в котором нет ни смысла, ни перспективы, ни жалости, ни справедливости — ничего. Но это человеческое право, вполне исходящее из фундаментальных устоев человеческого сознания, сердца и на этом Китай стоял и стоит. Вот там мы находим все человеческое и вместе с тем экзотичное. Почему? Потому что любой продукт человеческого сознания всегда определен бессознательным данного места и данного времени. Некими конкретными импульсами. Перенесем конфуцианство из Китая в Египет или на одну — две тысячи лет позже — будет экзотика.
Коранические установления не кажутся нам экзотикой. За четырнадцать веков никому не казались и нигде не кажутся: ни в Европе, где принимают ислам, ни в Китае, где принимают Ислам — полутора миллиардам людей всех цветов кожи и всех языков мира, которые принимали и принимают Ислам, коранические установления не показались экзотикой. Стать сегодня конфуцианцем или исповедовать римский или наполеоновский правовой кодекс — крайне сложно и экзотично. Можно использовать их, конечно, как некий продукт, в работе, отталкиваясь от них, критикуя, но принять это как закон своей собственной жизни нельзя. Неизвестны такие сумасшедшие, которые сегодня, допустим, приняли бы в качестве собственного закона, не будучи китайцами, конфуцианство. Конфуцианство точно работает только в Китае. Даже Корея и Вьетнам, попавшие под влияние китайской культуры, очень быстро отпихнулись руками и ногами от этого, считающегося самым рациональным в мире, кодекса. Я уже сказал о римском праве, что оно является основой западного понимания права, но в своем тогдашнем римском виде эта штука, конечно, тоже не работает. А исламская модель права работает в неизменном виде, практически не изменяясь, четко оформленная в пяти юридических правовых школах, наиболее известных до сегодняшнего дня, и это рационализм, который носит в себе точно внечеловеческий характер, надчеловеческий характер. И именно потому он и не кажется экзотичным, что он совершенен.
Это то, что касается обычных установлений, установлений, которые можно пощупать руками: семья, наследство, деньги, совместная деятельность и так далее и так далее.
Что касается интеллектуальных вещей: человеческое подсознание крайне экзотично, потому что оно всегда привязано к символике. А символика имеет смысл только в данном контексте прочтения. То, что органично, допустим, в греческом мифе, является совершенно невероятным и абсурдным с точки зрения кельта, славянина или папуаса, и наоборот: папуасская мифология, очень органичная в своем контексте, будет увлекательной абсурдистской сказкой в глазах какого-нибудь Леви-Стросса, исследователя-антрополога какого-нибудь. А то, что говорится на страницах Корана, каждый его аят, проникнут глубокой отчужденностью от частных, мелких интуиций, прочтений, символик и так далее.
Коранический текст, кораническое послание и кораническое представление о реальности фундаментально отчуждены от человеческого ассоциатива. Человек ассоциирует то, что ему известно, с тем, что ему неизвестно. Во всех фундаментальных эзотерических доктринах сказано, что то, что вверху, подобно тому, что внизу. Небо подобно земле, и существует как бы цепь аналогий, которая позволяет понять мир невидимый с помощью мира видимого. Поэтому существует такая духовная практика жреческих, языческих религий как интерпретация символов, символизм. В Исламе, более того, в исламской культуре, нет символизма. С точки зрения спора реалистов, считающих вслед за Платоном, что каждая вещь обладает собственной идеей и имеет эту идею на небесах, и номиналистов, считающих, что имя — это конвенция, условность (каждая вещь есть некое пятно, поименованное так условно и ставшее таковым, потому что оно нами используется в этом статусе; любая вещь как бы, существует таковой только постольку, поскольку мы наделяем ее вот этим смыслом), Ислам стоит на чисто номиналистских позициях. Более того, в христианской западной традиции, в западной философии номинализм появился в силу исламского влияния.
Я вам приведу один пример. Для всех людей, которые исповедуют так называемую естественную религию, находятся в традиции жречества, некий органический
предмет, обнаруживаемый ими вокруг себя, в естественной стихийной жизни, является знаком или символом чего-то невидимого. Допустим, солнце является символом духовного света, духовного центра; звезда есть символ принципа путеводности в ночи и так далее. Если посмотреть на исламскую культуру и на исламскую, цивилизационную мысль, имя Аллаха пишется определенным образом арабским алфавитом: это черта, стоящая отдельно ( ﺍ ), а потом две черты, соединенные вместе, как бы волна, обращенная вниз (.ﻟﻟ ) и такая еще концовка — ﻪ. Казалось бы, это чистая условность, потому что считается, что арабский алфавит возник, развился из финикийского, как и все семитские алфавиты. Значит, это написание является условностью, оно появилось в своей конкретной последней форме где-то примерно во время низведения, ниспослания Корана. Теперь смотрите, исламская мысль, не арабская, а именно исламская, утверждает, что имя Аллах, написанное арабским языком, проявляется в начертании человеческой ладони. Видите, совершенно обратный ход мысли: человеческая ладонь существует реально, а графическое написание — это культурная условность, но исламская мысль утверждает, что эта культурная условность находит свое выражение в реальных вещах. То есть это мысль, совершенно противоположенная естественной логике стихийного языческого естественного человечества, которая смотрит на звезду, на солнце и оттуда уже воспаряет вверх. А здесь берется условное обозначение предельного абсолютного Верха и обнаруживается в реальных естественных вещах. Что это такое, как не доказательство того, что мы видим хаос пятен, которые наделяем смыслом в той мере, в какой этот смысл нам открывается извне? Мы видим хаотическое пятно руки, которое приобретает характер начертания имени Божьего постольку, поскольку нам это имя, это начертание открыто извне. Абсолютно контрязыческий, контрнатуральный ход мысли.
Таких примеров можно было бы приводить много, и все они свидетельствовали бы об одном: о том, что аяты Корана не являются продуктом и плодом человеческого творчества, даже взятым в его наиболее высокой духовной проекции, потому что они свободны от печати экзотизма, всегда налагаемой привязанностью к месту, времени, цивилизации и культуре, к данной формации конкретного человечества, среди которого то или иное произведение появилось.
Если мы пойдем от этого утверждения дальше, мы должны будем сказать, что главное, что вкладывается в имя Аллах — это противополагание всему, что не есть Он. Имеется ввиду, прежде всего, то тотальное все, которое для монотеиста носит отрицательный характер. Это Дахр. Что такое это тотальное все? Тотальное все есть негация всякой определенности. Определенность существует как состоявшаяся возможность, или даже это может быть определенность только в возможности. Как возможность она всегда конечна, и она всегда имеет некую конкретную заданность: это — это. И как конечное, оно всегда является чем-то следующим за своей базой. Вот удивительный парадокс: когда мы смотрим на математику и соотношение понятий конечного и бесконечного, мы видим, что конечное как часть вторично и следует из бесконечного как целого. Бесконечное не является конгломератом или собранием, или базой, или возможностью всех конечных вещей — оно является их отрицанием, потому что оно лишено свойств, оно лишено дефиниций, оно существует, только стирая и отрицая вещи. Оно предшествует всяким вещам и отрицает их. Бесконечное — это негативное понятие. И это главный враг человека, который рождается и застает себя перед течением неумолимого времени, в результате которого он стареет и исчезает. Более того, увидев, что и вещи вокруг него стареют и исчезают, он, может быть, будет говорить: «Почему?». Время недаром всегда изображалось с косой, время всегда изображалось как губительный, стирающий принцип. Время — это одна из ипостасей негатива и бесконечности или, точнее, бесконечности как негатива. Потому что время — это то лицо, стирающее бесконечность, которое повернуто к тварным, вещным предметам. Но сама по себе эта негативная бесконечность есть некий абсолютный принцип, против которого человеческое сознание не имеет никаких шансов выиграть, ничего не может ему противопоставить. Поэтому существует целое сословие жрецов, которое, скажем так, лечит эту травму восприятия бесконечности простой вещью — мистикой отождествления с нею. Они говорят людям: «Вы должны понять, что ваше отдельное существование есть иллюзия, в действительности вы — порождения этой бесконечности, которые в силу неведения полагают себя отдельными. Нужно пройти путь посвящения, в результате которого вы поймете, что вы есть то. Собственно говоря, каждый из вас есть просто вот эта бесконечность, в уже состоявшемся виде, и все, и в этот момент, когда вы осознаете это, вы станете свободными». Это мощный и существовавший во все времена и у всех народов терапевтический дискурс, своего рода колоссальная психотерапия, которая основана, естественно, на лжи. На лжи и на простой подмене, потому что здесь утверждается, что знание есть незнание. Если когда черное называлось белым более откровенно, то именно в этом случае, потому что, что значит: «Вы испытываете иллюзию, воспринимаете иллюзию, считая себя отдельными, то есть, полагая, что вы существуете»? Ничего более безусловного, чем факт моего существования в тот момент, когда я существую и говорю об этом, у меня нет. Если же я не существую, если я нахожусь в абсолютном бреду, то тогда смысл всякого дискурса и всякой апелляции ко мне, как к той точке, от которой можно куда-то прийти, через посвящение или еще в каком-то развитии, пропадает. Если все мы безумные и сумасшедшие люди, которые думают, что существуют, но в действительности не существуют, если наше существование есть иллюзия, если мы ничего не стоим, то тогда зачем нам и эти жрецы со своей, так сказать, терапевтикой?
На самом деле, правда заключается в том, что в тот момент, когда я говорю: «Cogito ergo sum» («Мыслю, следовательно, существую»), в тот момент, когда я полагаю себя безусловно наличествующим как точка отсчета, я схватываю первую правду, с которой я начинаю работать. И тут возникает вопрос: а каким образом, если я отделен, если в момент утверждения своего существования я могу воспринимать все, что угодно, в том числе и отрицающую меня бесконечность, каким образом эта бесконечность позволяет мне быть отдельным от себя? Каким образом она позволяет мне знать о себе? Потому что именно знание о ней составляет мою отдельность, именно знание о бесконечности вне меня составляет суть нетождества. Мне говорят: «Ты одно с ней». Тогда я не должен был бы знать о ней, тогда я должен был бы быть камнем среди камней. И мое тупое и безразличное мертвое незнание как раз и составляло бы суть этого тождества. Я могу согласиться с тем, что любой предмет, который просто существует, не зная ни о чем, как некая клякса, как некий всплеск хаоса, внутри которого нет самостоятельной жизни, ничем не отличается от бесконечности, по сути, потому что бесконечность его ничтожит в тот же самый момент, когда он появился. Более того, пока он есть, он уже есть как бы порождение вот этого ничтоженья, он уже есть выражение того, что дистинкции нет, он уже несет неотличение от этого пустого отрицания в момент своего существования. Но я-то есть совершенно другая точка, другой центр, и я не могу согласиться с тем, что я камень среди камней с его тупым безразличием. Поэтому, получается, что если бесконечность позволяет мне знать о ней, значит, я ей не тождественен, а она — не бесконечность. То есть, она ложная бесконечность; она, конечно, бесконечность, она и меня уничтожит, но в тот момент, когда я о ней говорю, есть проблеск вызова и утверждения того, что эта бесконечность, на самом деле, может быть ограничена.
Именно это осознание себя как отдельного от бесконечности пункта, который ей нетождественен, есть та база, на которую приходит Откровение; Откровение апеллирует именно к этой нетождественности, открывает нам, что существует нечто, противостоящее этой пустой мертвящей отрицательной бездне, являющееся ее финалом, ее альтернативой. Альтернатива бесконечному невозможна, но эта невозможность утверждена. Она парадоксальна: финал нефинального, — но это так, и залогом этого является то, что ты жив. Ты жив в этот момент? Жив. Значит ты нетождественен этой бездне.
Нетождественен... В чем смысл этой нетождественности? А в том, что в принципе есть финал этой бездны, который над этой бездной восторжествует, а тебя — спасет. Вот это — величайший парадокс, который не может быть описан ни в терминах метафизики, ни в терминах классической научной философии.
Конечно, можно говорить об этом не научно-философским языком, то есть псевдофилософским языком, который является необязательным, который является ненаучным, который является, допустим, постмодернистским дискурсом. Но мы это не рассматриваем, потому что нас интересуют точные знания, а постмодернистский дискурс точного знания нам не дает. Мы видим, что метафизика отказывается рассматривать этот парадокс, потому что это как бы внеонтологические начала; философия рассматривать его тоже не будет, потому что философия действует в терминах реального бытия, а мы говорим об утверждении невозможного, о финале того, что называется infinity, то есть внефинальность. Отрицание бесконечно, а ему кладется предел — это парадокс. Как о нем говорить? О нем можно говорить только с помощью единственного дискурса, единственной методологической отрасли — теологии. Теология не есть ни философия, ни метафизика, она есть точное рассуждение о невозможном. Что значит точное рассуждение о невозможном, говоря не критически, а технически? Я подошел бы к этому моменту следующим образом: диалектическая философия, скажем, гегелевская философия, имеющая свои корни в элеатах, в сократиках, в диалогальном эллинском дискурсе, тоже рассматривает противоречия. Она рассматривает оппозицию, тезис и антитезис, но для нее это полюса одной вещи. В самом деле, смешно говорить об однополярном мире. Переносясь в нашу действительность и в наш современный политический жаргон, мы постоянно говорим о том, что монополярность угрожает сменить или уже сменила биполярность. Но кто когда-либо может себе представить что-то сферическое с одним полюсом? Это реально невозможно, потому что оно предполагает сферу как ленту Мёбиуса, то есть сферу, которая вывернута как бы наизнанку, переходит и заплетается — это невозможно себе представить, по крайней мере, в трехмерном пространстве. В трехмерной ситуации не может быть одного полюса. В трехмерной ситуации может быть один центр у сферы, но центр — это не полюс. Поэтому, здесь можно было бы говорить, скорее, о моноцентричном мире, а не о монополярном, но я хочу подчеркнуть, что монополярность и биполярность — это следствия той невнятности и той как бы неотработанности видения, которую несет в себе диалектический метод и диалектический разум.
Дело в том, что, конечно, тезис и антитезис принадлежат к одному и тому же предмету — это одна и та же плоскость. Тезис и антитезис — это взаимоисключающие утверждения, которые предполагают общее содержание и общую равную возможность быть как тому, так и другому. На самом деле, диалектика есть псевдодрама, псевдонапряжение. Поэтому и результат диалектического конфликта, то есть разрешение тезиса и антитезиса в синтезе тоже является иллюзорным. Поскольку эта драма является псевдодрамой, то и синтез — это псевдорезультат. Есть серьезный вопрос: протекает ли диалектика в реальной жизни? Один из упреков к Гегелю связан именно с тем, что диалектика — это техника разговора, а не описание объективного процесса. Потому что в объективном мире происходит нечто гораздо более близкое к теологии, а теология рассматривает не диалектические противоположенности, а абсолютные оппозиции.
Что значит — абсолютные оппозиции? Условно говоря, если это есть, то тогда другого иного быть не может, если оно существует параллельно с этим другим, то именно как небытие этого другого, которое требует своего утверждения. Ну, например, протяженность и точка. Протяженность имеет измерение, а в точке нет измерения, это абсолютная противоположность протяженности. Значит, мы не знаем, что протяженность и точка существуют параллельно, точка, стало быть, существует внутри протяженности как ее отрицание, как ее ограничение. Вот пример недиалектической оппозиции.
И Гегель, извиняюсь, хрен-то что с этим поделает, потому что в его системе иллюстраций «тезис и антитезис», протяженности и точки нету. Что он забыл, упустил? Да нет, был Декарт, который говорил о протяженности и точке и который назвал эту точку фактом интеллектуального и экзистенциального присутствия. Декарт сказал: есть протяженность и есть мысль. Но, поскольку мысль он противопоставил протяженности, то, понятно, что он имел в виду точку, потому что протяженности может противостоять только точка. Значит, он отождествил мысль и точку. А когда он сказал: «cogito ergo sum», — он таким образом отождествил точку с Я. То есть Я есть точка, которая мыслит себя существующей, полагает себя как точку, вне измерений, то есть как невещественную противоположеность протяженности. Это очень важно, потому что это первый проблеск монотеистической теологии в западной мысли. Гегель, который действовал после этого и который восстанавливал платоновскую традицию в немецкой классической философии, собственно говоря, сделал не что иное, как замазал, затер вот эту травму, нанесенную декартовским вызовом.
Декартовский вызов — это как раз и есть пример чистой теологии, абсолютная оппозиция, протяженность и точка. Если протяженность есть, то точки нет, но точки действительно нет в терминах протяженности, потому что точка есть отсутствие измерений, ее нет. А вместе с тем она утверждается. Как она утверждается? Да, она утверждается именно как негация протяженности. Декарту предъявляли обвинения: «Почему у вас нет третьего звена? Как это: у вас есть вещество, протяженность, пространство, есть мысль, то есть Я, душа, а где посредник между душой, то есть я, и телом? Как же мысль начинает управлять этим телом?» И для Декарта, в общем-то, как человека, выросшего в западной интеллектуальной традиции, для него и самого было сложно это представить, он тоже не понимал. Он чувствовал, что так есть, пара, двойка, но, вот, поскольку эта двойка друг друга исключает, как же мысль владеет телом без посредника? И он начал говорить о предустановленности, о том, что существует некая предустановленная гармония, как бы Бог прописал дуализм действий тела и мысли, которые совпадают в изначально предустановленной гармонии. То есть Декарт пошел на какие-то колоссальные измышления, чтобы выйти из совершенно иллюзорного противоречия.
А противоречия тут нет. Взаимодействие между точкой и протяженностью совершается в их непосредственном взаимном отрицании, которое есть их дуэль, их намертво вцепившееся зубами в горло друг друга отрицание. Это абсолютно театральная драма, это трагическая драма. И вот почему теология, которая описывает только такой тип противоречий, «либо то, либо это», но вместе они даны как взаимоотрицание, является глубоко театральной по своей методологии. Это сюжетное, театральное описание смысла. Потому что, на самом деле, возвращаясь к первому моменту, Бог, открывающий себя через Своего посланника, абсолютно непостижим. Это непостижимая альтернатива предъявленному нам бесконечному отрицанию нас. Подчеркиваю: непостижимая альтернатива бесконечному отрицанию нас и всего. Поскольку она непостижима, мы не можем рассуждать о ней в субстанциональных терминах, потому что здесь нет субстанции, здесь все контрсубстанционально. Но дело в том, что финал, который кладется всему, впервые является смыслообразующим, то есть смысл возникает только с того момента, как нечто становится финальным.
Поясню свою мысль. Наиболее типичным образцом абсурда является повторение, наиболее типичным юмором такого инфернального типа, является хармсовский юмор: «Не говорите тюк». Помните эту пьесу Хармса, где хмырь в пальто рубит дрова, а его собеседница, пожилая, в очках, сидит на веранде. Он берет полено, бьет его, оно говорит: «Тюк»; она говорит: «Я прошу вас не говорить тюк»; он говорит: «Хорошо», — и вот полено говорит «Тюк», и так продолжается до тех пор, пока они не кидаются друг на друга и кто-то из них убивает другого. Нам тут не Хармс важен, а важен психологический момент нестерпимости и абсурдности повтора. Когда мы берем нечто повторяющееся, повторяющееся в том же виде, и у нас есть подозрение о том, что это повторение может длиться и воспроизводиться бесконечно, то мы испытываем абсолютный ужас, мы отрицаем это как бессмыслицу. Мы отрицаем как бессмыслицу повтор, мы отрицаем как бессмыслицу всякое дление, мы отрицаем как бессмыслицу, вообще говоря, отрицательную бесконечность. Ницше, когда он пришел к выводу, что существует вечное возвращение одного и того же, сказал, что это самая страшная идея, когда-либо являвшаяся западному европейскому уму и что западный человек должен найти в себе огромное мужество, чтобы эту идею принять и вынести. Это предельный героизм — вынести идею вечного возвращения. И я бы сказал, что Ницше был прав, потому что ничего более инфернального, чем идея вечного повторения, вечного возвращения нет. Один из способов описания кошмара есть его возвращение, его повторение.
Таким образом, для нас образ бессмысленного есть каким-то образом вместе с тем и образ безграничного. Но поскольку человек ориентирован на бесконечность в ее положительном, световом восприятии, на бесконечность отражения Вселенной в своих глазах, он не может вынести того, что бесконечность является дурной и отрицательной в самой себе, в чистом математическом виде, и он старается интерпретировать бесконечность как бесконечность, разбитую на элементы, которые повторяются, бесконечность повтора, числовой ряд. Это психологическое бегство от понимания того, что бесконечность в ее математическом виде есть чистая негация и вызов, в котором нет смысла, потому что нет смысла в бесконечном, простирающемся равным образом во все стороны. Нет смысла в сумерках, в ровных сумерках тотального это. Смысл есть только в точке ограничения, смысл есть только в негации. Поэтому, когда в чистую протяженность попадает точка, возникает драма, возникает смысл, возникает мысль. Первая определенная вещь есть пространство, чистое пространство, в которое внесена точка, потому что существует представление о четырехмерном пространстве, в котором восемь направлений, где и время существует как одно из пространственных измерений, а не как измерение, противопоставленное трехмерному пространству. Это тотальное пространство изначального неограниченного космоса и это, конечно же, есть чистая возможность, это не есть никакая вещь. Первой определенной вещью это пространство становится, когда туда попала точка. В этот момент пространство переживает искривление, появляется само время и начинается драма.
А драма имеет сюжет, сюжетную мысль. Эта сюжетная мысль как раз и есть замысел Бога, замысел Божественного провидения о вот этой манифестации, об этой площадке творения, на которой разыгрывается действо, в центре которого находимся мы. Таким образом, теология занимается не познанием Бога, что невозможно, что сразу упраздняет и смысл теологии, потому что теология ориентирована на постижение непостижимого, она не может отрицать собственные задачи. Теология ориентирована на утверждение непостижимого, а стало быть, она может заниматься только тем аспектом, который постижим. А постижима только мысль Бога о нас, иными словами, мысль Бога о том, какой ролью, какими задачами он наделяет нас в драме метаистории, потому что Он пускает нас сюда, на эту сцену, делает нас наместниками, делает нас исполнителями некоего сюжетного проекта, и каждый из нас получает определенную роль или берет себе определенную роль в меру той благодати, которая открывается ему в его личном отношении с Богом. Теология изучает эту мысль Бога о творении как некий сюжетный ход того экзамена или испытания, ради которого это творение появляется. Это именно мысль Бога, у которой, конечно, есть закрытая непостижимая нам часть, касающаяся, собственно говоря, цели творения, но есть та часть, которая нам открыта, поскольку какая-то часть нам должна быть открыта, чтобы мы адекватно могли исполнять свою роль на этой сцене, на этой площадке. И нашей задачей как раз является постижение этой открытой, повернутой к нам части Божественной мысли о нас самих и об истории. Вот это и есть контент, содержание теологии.
Причем, как вы понимаете, поскольку мы находимся в многоярусном мире, теология не может быть одновременно одной и той же на всех ярусах. Что я имею в виду? Есть теология, которая буквальным образом является методологией наук о физическом мире, то есть физическая теология. Вас, может быть, это удивит, вы, может быть, думаете, что теология занимается только схоластикой и атрибутами интеллигибельного мира и Божественного существа, но на самом деле теология является универсальным методом, позволяющим мыслить обо всей реальности во всех ее проявлениях, в том числе теология методологически может являться и базой точных наук об объективном пространстве.
Я прошу вас, когда вы слышите слово «теология», отрешиться от западного опыта, от того, что теология родилась с Фомой Аквинским из Аристотеля, что это есть приспособление схоластических, переведенных с греческого на латынь аристотелевских категорий, к писаниям Святых отцов, что это все схолии и так далее. Все это мы должны выкинуть за борт. Теология есть глубокое исследование драматическим театральным чувством абсолютной трагедии, абсолютного напряжения, пафосное и вместе с тем точное исследование безусловного конфликта, безусловной оппозиции, безусловного взаимоисключения, взаимоисключения реальностей, которые не могут существовать параллельно и поэтому сосуществуют в «да-нет» одновременно: это есть, а этого нет, но они сосуществуют в этом. Если бесконечность есть, то ее ничто не ограничивает, но она сосуществует со своим финалом, потому что она сама отрицательна. Вот эти парадоксы, их драматическое соединение — это и есть внутреннее содержание истинной теологии.
Поэтому теология занимается и физическим миром. Есть физическая теология; есть теология социальная — когда мы говорили об обществе, это были элементы социальной теологии; есть антропологическая теология, которая исследует, что такое человек как наместник Бога, поставленный Им в центр мира. И есть политическая теология, являющаяся суммой всех этих предыдущих теологий, потому что политическая теология есть понимание обретенного и возвращенного назад смысла как инструмента власти, который вместе с тем есть понимание открытой нам части Божественной мысли.
Представим себе, что мы теологи. Мы, конечно, не теологи, мы, конечно, даже близко не можем стоять к тем людям, которые могут назваться теологами, но представим себе на секунду, что мы теологи. Если мы теологи, то мы принадлежим, конечно, к одной теологии. Нет теологии христианства, теологии буддизма или еще чего-нибудь, теологии, там, баптизма, есть только одна-единственная теология. Эта теология есть теология чистого монотеизма, это есть политическая теология. Если мы теологи этой теологии, то, во-первых, мы братья, во-вторых, мы единый заговор против всего остального, в-третьих, мы интеллектуальная площадка, в которой проявляется как в зеркале постижимая человечеством часть мысли Бога, и, в-четвертых, если мы такая площадка и такое зеркало для мысли Бога, то мы являемся абсолютным центром власти, абсолютным центром влияния, в котором постигнута история и в котором эта история будет доведена до конца во что бы то ни стало именно так, как того хочет Всевышний. Вот что такое политическая теология.
Теперь представим себе еще раз, что такое теология физическая, социальная, антропологическая как пути и ступеньки, ведущие как лестница к финалу политической теологии. Сегодня у физиков, и я говорил об этом на предыдущих лекциях, такая драма: они обнаружили, что две их физических науки не совпадают друг с другом, более того, взаимно исключают друг друга. Это, конечно, теологический момент: существование двух наук, которые являются науками об одном и том же, но при этом построены на разных принципах и не могут сосуществовать. Это физика микромира и физика макромира; Физика элементарных частиц, которая построена на концепции постоянной Планка, и астрофизика, то есть физика больших тел, которая построена на общей теории относительности Эйнштейна. Оказывается, что постоянная Планка и общая теория относительности друг друга не знают, не понимают и, более того, они как бы из разных вселенных, — они не являются одной и той же наукой. Либо одна верна, либо другая. До какого-то времени физики занимались либо элементарными частицами, либо звездами и галактиками, поэтому для них было все равно, что другая половинка не имеет ничего общего с их, то есть является несуществующей с точки зрения их науки. Но потом встал вопрос: а как же так может быть? Мир-то един. Каким образом могут сосуществовать две не знающих друг о друге науки? Возникла проблема. Эту проблему попытались решить изобретением теории «струн», на которые как бы насажена вся вселенная — от элементарных частиц до макрообъектов. Но в последнее время появились подозрения, что «теория струн» неверна и «струны» являются фикцией. На самом деле, и я тоже об этом уже говорил в предыдущих лекциях, подобное болезненное отношение к тому, что у них две науки, которые друг о друге не знают и друг друга исключают, свидетельствует о том, что людям, носителям западного импульса, западного интеллектуального пафоса, во что бы то ни стало нужно единство, утверждение о единстве, которое существует в объективном мире, в среде. Они ищут единство вне себя, они ищут единство в объективном мире.
Вот интересный вопрос: в чем заключается единство моря многообразной феноменологии? Это единство моря многообразной феноменологии, единство всех этих волн, пен и брызг заключается, конечно же, в том, что все они одинаково отрицаемы как чистая негация того, что имеет границы, тем, что не имеет границ. Бесконечность проходит сквозь все феномены, отрицая их все. И единство может быть только в отрицании многообразия. Это единство, отрицающее многообразие, является жесткой альтернативой миру возможностей. А мы начали с того, человек имеет утверждение своего существования, он нетождественен всеобщему отрицанию, он является единственной возможностью, которая существует вопреки этой чистой негации. И он, таким образом, является свидетелем, что подтверждается Откровением, того, что финал этого бесконечного, финализм бесконечности, парадоксальным образом может быть утвержден, хотя он и невозможен. Таким образом, подлинное единство здесь и сейчас достигнуто в наличии свидетеля, смотрящего на мир, то есть наместника Бога, поставленного в центр драмы, поскольку он как реципиент Откровения уже говорит о том, что, отрицая бесконечное отрицание, он вместе с тем придает смысл и концентрирует вокруг себя многообразие феноменов как осмысленный мир. Он является точкой опоры хаоса. Вокруг него хаос. Если сюда войдет существо с другой планеты, увидев наши тела, эти стулья, эти столы, он не увидит здесь зала некоего клуба, он увидит здесь хаос. Хаос пятен, волн, всполохов, звуков, которые не имеют ни малейшего смысла. Все это существует вокруг нас концентрически как организованный мир, потому что мы стоим в его центре как ограничение отрицания. И это единство — только в глазу смотрящего. Не в каких-то там «струнах», не в каких-то там распространяющихся из конца в конец Вселенной за такое то количество световых лет лучах света — не в чем таком, только в глазу смотрящего.
Но глазу смотрящего-то ведь наплевать, на что он смотрит, понимаете? Сегодня глаз смотрящего смотрит в телескоп, а завтра — на сцену Малого Театра. А послезавтра он будет смотреть в зрачок дула пистолета перед казнью. Понимаете, это разные площадки, они ничем иным одна с другой не связаны, кроме глаза смотрящего. Поэтому бесполезно искать во внешнем мире какие-то «струны», которые связывают постоянную Планка с теорией относительности. Эта «струна» есть только тот профессор, которого это интересует. Я подвожу еще раз к тому, что такое теология. Теология есть изучение приключений единой точки на разных драматических площадках, в том числе. А в ней драматической площадкой является физическая вещественная вселенная, протяженность, в которой существует эта геометрическая точка.
Протяженность ограничена геометрической точкой, но существует следующий момент: геометрическая точка оборачивается точкой мыслящей — социальная протяженность. А следующий момент — это интеллектуальная протяженность, и эта точка является уже экзистенциальной. А потом все эти точки оказываются следом Божественного присутствия, которое, поскольку оно не может быть выражено непосредственно, субстанционально, выражается в виде негативного оттиска точки, не имеющей измерений, но которая есть в каждый данный момент, одна и та же точка: геометрическая, интеллектуальная, экзистенциальная, теологическая — это одна и та же точка, которая попадает на разные площадки и ведет себя по-разному и переживает разные сюжеты. Вот это и есть теологическое единство драмы, которое является требованием к первозданному сюжетному повествованию. Вы знаете, что классическая драма должна была иметь единство места, времени и прочее — такие классические требования. И здесь эти требования соблюдены. В геометрии, в физике, в социологии, в интеллектуальных предметах и так далее, действует принцип оппозиции всякой гомогенности, то есть протяженность как гомогенность без разрывов. Разрыв в ней — принцип точки, не имеющей измерения, это единый принцип, который действует на всех площадках. И эта драма оппозиции на всех площадках описывается теологией или соответствующим разделом теологии: социальной теологией, антропологической и так далее.
Это как бы теория. Но когда мы смотрим на реальное геометрическое пространство, там россыпь точек, там их много. Множество точек, но на самом деле среди них только одна подлинная. Скажем так, мы ограничили протяженность, неважно, двухмерную или трехмерную. Центр у этой ограниченной протяженности может быть только один. Будь то квадрат, или треугольник, или какая-то другая фигура, кривая и косая, все равно мы геометрически можем рассчитать этот центр, и он будет только один. Это легко себе представить на примере сферы. Когда мы берем совершенно идеальную круглую сферу, то от ее центра до любой точки на ее поверхности будет одно и тоже расстояние; только один центр. Теперь, посмотрим внимательно: от того, что у нас нет видимого ограничения в качестве нарисованного квадрата или сферы и так далее, а есть некая неопределенность пространства, принципиально ведь дело не изменилось. Центр-то все равно остается один. Один-единственный центр. Да, благодаря сфере, если мы нарисовали эту сферу, центр выявился, мы его можем найти по отношению к координатам этой фиксированной поверхности. А если эта фиксированная поверхность исчезла, то центр как бы стал не выявленным. Но от этого же он не пропал, от этого же он не перешел в небытие. Он все равно есть. Проблема в том, и это так же относится и к социологии, и к антропологии, и к политике, к политической теологии, чтобы найти этот центр, найти эту единственную точку.
Дело в том, что существует наука о точках, которая называется наука о плотности. Потому что плотность — это мера концентрации точек, это мера конденсации точек. В этой науке о плотности существует представление, что есть одна точка внутренняя и одна или сколько угодно точек внешних. Есть квант пространства. Квант пространства — это такое расстояние между точками, при котором они еще остаются двумя точками, то есть не сливаются в одну. И исчезающее малое разделение между двумя точками — это квант пространства. Так вот, среди этих двух точек одна обязательно является внутренней, а другая обязательно является внешней. Они не равны. И если бы они были тождественны, две одинаковых точки, то у нас ничего бы не получилось. У нас не получилось бы выстраивание множества как такового. А поскольку есть динамика, то есть одна точка внутренняя и множество точек внешних. Найти эту внутреннюю точку очень сложно и можно только стремиться на субъективном уровне к тому, чтобы иметь отношение к этой внутренней точке. Эта внутренняя точка называется подлинным Субъектом, поиск которого достигается отсеиванием ложных субъектов. Это в некотором смысле аналогично применению на практике, уже как бы в научной или в политической проекции, принципа шахады: ﻪﻠﻠﺍ ﻻﺇ ﻪﻟﺇ ﻻ,нет божества, бога кроме Бога. Если мы возьмем это как принцип противопоставления. (запись обрывается)
(окончание лекции по техническим причинам будет добавлено позже)